— Это твое имя?
Молчу. Но кажется, ей не требуется мое согласие.
— Слишком длинно. Будешь просто Дин.
В коридоре тоже светло, хотя окна и забраны деревянными решетками, явно призванными задерживать солнечные лучи. Но все равно можно рассмотреть резьбу на стенах из белого камня с разноцветными прожилками, похожими на кровеносные сосуды. Здесь прохладно. А вот во дворе, куда мы выходим чуть позже, жара обрушивается на меня с полной силой. Белый свет, нестерпимо яркий, очень похожий на то самое кольцо, окружает меня со всех сторон, а следом приходит темнота. Только в этот раз сознание благополучно гаснет на самом пороге мрака…
Белая мантия не спасала от жары. Да и с чего она могла оказаться прохладнее черных одеяний, если была словно склеена из жестких заглаженных складок, не гнущихся, а в лучшем случае ломающихся с противным сухим хрустом? А ломать складки нельзя, нет. Ни в коем случае. Иначе прачки при кумирне посчитают, что их ежедневные труды не приняты наместником неба на земле благосклонно, и, чего доброго, наложат на себя руки. Не то чтобы их было жалко, но где тогда брать новых? Не самому же вставать за гладильную доску?
Глорис осторожно выскользнул из белоснежных одеяний и водрузил накрахмаленное великолепие на искусно сделанную вешалку, с точностью повторяющую все очертания тонкой мальчишеской фигуры. Впрочем, с тем же успехом фигуру можно было назвать девической. А когда широкая шелковая накидка, опустившаяся на хрупкие плечи, и вовсе скрыла под собой юную плоть со всеми ее непривычными неискушенному взгляду особенностями, никто бы не смог определить, человеку какого пола принадлежит гладкое личико, обрамленное черным шелком коротких прямых волос.
Сам Глорис считал себя мужчиной. С того дня, как мог вспомнить свою жизнь. Даже то, что признаки обоеполости проявились очень рано, еще до того момента, как ребенок вообще может причислить себя к тому или иному полу, не поколебало уверенности прибоженного. Он — мужчина, и точка!
А Катрала была против, ибо не пристало проводнику между человеческими душами и богами причислять себя к какой-то одной стороне мироздания. Потому малыша, надо сказать рожденного в любви, а после и вовсе обласканного всеобщим почитанием, с утра до вечера пичкали наставлениями, заплетающими мозги в уродливую косу.
Но он боролся. Изо всех своих невеликих сил. Целых четыре года он выстоял под гнетом неустанных увещеваний, а когда понял, что готов смириться, потому что еще проще — только умереть, пришел спаситель.
Такой же подросток, как и Глорис, лишь немногим старше да отличающийся редкой для южных провинций белобрысой мастью. В его-то мужественности никто никогда не сомневался! А мальчик, улыбающийся раз в год, да и то через силу, казалось, не замечал безграничного могущества своей уверенности. Не замечал настолько, что легко и щедро поделился ею с прибоженным.
Он всегда обращался к Глорису как к равному. Как к мужчине. И этого было довольно, чтобы ребенок, волей судьбы отделенный от мирской жизни для служения небу, навеки отдал свое сердце новому другу. Хотя можно ли было назвать дружбой их непродолжительные встречи, становящиеся все реже и реже по мере того, как подростки взрослели? У Иакина появлялось все больше своих забот, родственных и не только, а Глорису все чаще приходилось проводить время в кумирне, принимая истовые молитвы, потому что люди…
Люди теряли покой.
Они удерживали черты своих лиц в напускном смирении, но их души метались из стороны в сторону все отчаяннее. А хуже всего было то, что никто из молящихся не понимал, в чем причина ежечасных терзаний.
Не понимал и Глорис, но сам постепенно тоже поддавался общему волнению. Горожане еще слушали его напутственные слова и даже ухитрялись усмирять на время свои страхи и тревоги, внимая звонкому голосу единственного в Катрале прибоженного, но неизбежно должно было наступить время, когда песнопений окажется слишком мало, чтобы справиться с безумием непонятных желаний.
Он близился, этот день. Глорис слышал его крадущиеся шаги в шелесте ветра каждый вечер. И зябко кутался в пестрый шелк накидки, которую не посмел бы надеть на себя за воротами кумирни. Только белое, всегда оно одно. Или… черное.
Тонкие губы брезгливо скривились и тут же привычно прошептали искупительную молитву. Бальгерию нельзя осуждать. Она делает пусть и грязное, но такое нужное дело.
Глорису не позволяли смотреть на изгнание демонов. Иакин и не позволял. Говорил, что это гнусное зрелище. И прибоженный верил, видя, сколько усталой злобы появляется всякий раз в глазах его друга, вернувшегося с очередной успешно завершившейся охоты и пришедшего в кумирню, дабы вознести Божу и Боженке молитву о погубленных душах. А еще Глорис знал, что жители Катралы потихоньку перестают бояться демонов. Да и чего их бояться, если тебя защищает стража в черных мундирах? Но когда он сказал об этом Иакину, тот почему-то не испытал гордости за свои благие деяния. Наоборот, побледнел и ушел. Молча и быстро. Потом прибоженному рассказывали: в тот вечер верховный бальга впервые в жизни пригубил вино, что означало…
Выпивают только слабые, это Глорису внушали с самого детства. И он верил. Но слепая вера пошла вразрез с верой зрячей. Прибоженный ведь видел, что его друг вовсе не слаб. Напротив, он сильнее многих людей, сильнее прежде всего духом, хотя и тело не отставало ни на шаг. Так почему же? Зачем вино? Правда, надо признать, второго такого раза не случилось. И вера, поколебленная было немыслимым происшествием, восстановилась, став только незыблемее.